Статьи

Сегодня глубина Торы, отраженная в словах мудрецов, приходит к нам и с помощью интернета. И мы используем эту возможность при участии наших авторов, чтобы приблизить к ее вечным ценностям всех желающих познать Истину.

22
Апр

Два выстрела (Памяти павших в Катастрофе).

Этот рассказ написан более тридцати лет тому назад. Вряд ли я думал к нему возвращаться, хотя бы и потому, что совершенно по-другому отношусь к художественной литературе и творчеству. Сегодня уверен, что если суждено мне творить словом по допущению Свыше, то буду (бли недер) писать от первого лица и только то, что имело место в моей жизни или в жизни реальных людей мне известных…

Я вспомнил о рассказе по причине того, что некоторые из евреев, которые стали прототипами моих героев, вдруг оказались гражданами Германии. И это никак не укладывается в сознание и по сей день! Ведь я, как сейчас, помню волнующие воспоминания о зверствах фашистов и издевательствах полицаев. Их рассказы я слышал с детства и всегда со слезами на глазах, а когда пришли новые времена и бывшие узники Печёрского гетто смогли публично вспоминать о пережитом, я, к тому времени повзрослев, с блокнотом и ручкой в руках, задавал им вопросы, допытываясь до мельчайших деталей и подробностей их мучений, а также, особой избранности в спасении тех немногих сотен евреев, оставшихся в живых, из десятков тысяч, собранных здесь со всей Винницкой области… Понятно, что ситуация, в которую попали в девяностые годы жители Украины (в том числе и евреи), когда развалился бывший Союз, была не из лучших. Но кто сказал, что спасаться от голода, невзгод и антисемитизма нужно в Германии?! Даже, несмотря на то, что немцы, вроде бы, покаялись и пообещали евреям в их стране «земной рай»! Мы со слезами на глазах воспринимаем их печальный выбор и молим Милосердного послать им прозрение, чтобы спастись от древней, как мир, ненависти Эйсава к Яакову, потому что, пока не придёт Машиах, она не исчезнет.
История нам не однажды свидетельствовала о проявление ненависти к нашему народу. А Катастрофа Европейского еврейства своими корнями уходит к тому далекому 9-му Ава, когда мы плакали беспричинно! И не дай Бог испытать пережитое ни бывшим малолетним узникам гетто, ни их детям, внукам и правнукам. Буду рад, если рассказы, ставшие и первой серьёзной творческой пробой пера, смогут расшевелить память наших земляков и помочь им исправить ошибку в выборе места проживания и «будущего» для их потомков…

                                                                                                                                                                             Два выстрела.
Соседа Хаймовича я встретил июньским утром в нашем переулке. В руках у него авоська с молочными бутылками. Низкорослый дядя Миша, так мы с братом его называем уже по крайней мере лет двадцать пять, издали похож на подростка, и только лысина и морщины — не в соответствии с мальчишеской фигурой. Он отец нашего друга детства Алика.

Кивнув в ответ на его приветствие, я хочу пройти мимо, но Хаймович просит меня остановиться. На моем лице нетерпеливое ожидание; это его настораживает, и я на мгновение становлюсь свидетелем внутренней борьбы, происходящей в нем. Наконец, решившись, он говорит:
— Сынок, удели мне немного времени. Вы с братом стали большими людьми. Вы так похожи… я вас всегда путаю… и даже сейчас не знаю, с кем говорю. Ты не обижайся…Вы оба хорошо пишете. Я районную газету все время читаю и радуюсь, что мой Алик в детстве дружил с вами. Пожалуйста, выслушай меня… Я тебе расскажу… Никому никогда не рассказывал, Посидим.., поговорим… Всего полчаса.
Он побуждает мою совесть принести в жертву неотложное дело… и я иду вслед за ним по знакомой узенькой улочке. Кажется мне, что ничто не изменилось здесь, что сейчас появится ватага чумазых босоногих ребятишек, поставит улочку „на уши» и только родительская настойчивость и нахлынувшая ночь дадут ей отдохнуть до утра.

Однако время и сюда запустило свои щупальцы. Дом Хаймовичей обложен белым кирпичом и выглядит вполне современно, но маленький дворик от этого кажется еще меньше; самодельный деревянный стол и скамьи нашего детства утонули в беседке из дикого винограда, вокруг тихо и безжизненно. Я направляюсь к беседке, но Мишкале (а так его называют все евреи-соседи) жестом приглашает в дом. Здесь все без изменений, и только вместо старенького „Рекорда» стоит на тумбочке цветной „Электрон».

Облезлый знакомый диван, ходики с кукушкой, запах дома Хаймовичей наполняют меня каким-то особенным трепетным чувством; о хозяине и говорить нечего: еще до того, как сказать первое слово, его глаза блестят от слез. Дрожащим голосом он спрашивает:
—  Сынок, ты слышал о лагере в Печере?

Я слегка удивлен вопросом: вряд ли найдется в нашем Тульчине еврейская семья, у которой кто-то из родственников не погиб в лагере смерти, созданном фашистами в селе Печера Тульчннского района во время оккупации. Мишкале не может об этом не знать. Но я ничего не говорю ему. Просто киваю головой. Он, очнувшись от задумчивости, шепчет:

—  Я там был…   —   и уже нормальным голосом продолжает, — инзыры идн — (наши евреи) идиш , которые выжили, вспоминают о своих муках сегодня, где только могут. И правильно делают! О таком молчать нельзя! Сынок, вы должны слушать всех, кто хоть эйн ворт эмыс — ( одно слово правды) знает   об этих ужасах. Готыню, (Б-же) не дай такому повториться!
Я помню все до мелочи…я много знаю… и, если хочешь, могу вам с братом как-нибудь рассказать… но сегодня послушай, как я убил человека…

На эти слова его я не успеваю отреагировать — они как снег ни голову. Но Хаймовичу не нужна моя реакция. Я сужу об этом но той торопливости, с которой он переходит к рассказу о том, ради чего и позвал меня в свой дом. Потрясенный, я превращаюсь в слух.
—   Не знаю, как другие, но моя мама потом не могла себе простить, что не решилась эвакуироваться, хотя папа, уходя на фронт, говорил ей об этом…

Когда фашисты пришли в Тульчин, они могли бы просто расстрелять всех евреев, но выбрали нам мучительную смерть от холода, голода, болезней, издевательств. Началось с того, что декабрьским днем сорок первого года нас выгнали из домов, построили в колонну и погнали в Печеру, где мы должны были умирать… За Торковом они нас остановили и выбрали из колонны пару десятков 14-15-летних пацанов, и на глазах у всех перебили… Можешь себе представить, что мы испытали…

Не дай вам бог когда-нибудь побывать в таком состоянии, когда нет ни в человеке, ни вокруг него ничего, кроме страха. Мне и сейчас страшно, когда вспоминаю глаза соседского парня Семки Волошина. Когда офицер указал на него, тетя Маня, Семкина мать, так крикнула, что услышали, наверное, даже мертвые. Но ее крик не спас ей сына. Однако ему повезло — он был убит наповал и умер без мучений, сразу, тогда как некоторых других немцы еще добивали, когда нас погнали дальше…

Мишкале на время замолчал. По его морщинистым щекам текли слезы. Он вытирал их по-детски, кулаками, без стеснения. Его вид вызывал такое щемящее горе, что и мой взгляд тоже утратил резкость от слез, застилавших глаза. И все-таки Хаймович нашел в себе силы успокоиться. Чуть дрогнувшим голосом он продолжил:
—   Эти изверги превратили нас в мух… и в прямом, и в переносном значении. Что стоит прихлопнуть муху? Так и с нами… Жизнь ничего не стоила… И люди дохли, как мухи, сотнями…
—  Слушай, сынок, это же не просто люди были!!! Город маленький, иди друг друга отлично знали… родственники..; соседи, друзья детства, их родители, дедушки, бабушки… Сердце разрывалось от жалости, боли, страха… А чем поможешь?

Я все это время смотрел в землю, глаз даже не поднимал, прятал страх свой, боль свою… Инстинкт самосохранения заставил учиться быть незаметным, казаться запуганным, смирным, боязливым, больным, придурковатым, наконец, только бы не попасться на глаза полицаям, немцам, только бы выжить.

Фашисты нас не кормили ничем…
Правда, не верится?

А я не мог после войны поверить, что даже на фабриках смерти, как Майданек, Бухенвальд, Освенцим и других, людям давали хоть какое-то месиво, что там существовало такое понятие, как кормежка… а у нас нет!

Ты спросишь, как мы выжили без пищи? Захочешь жить — будешь есть все, что окажется под руками. И ели: кору, траву; вместо воды   —    снег зимой, а летом и осенью — речная вода, добытая с риском для жизни —   по ночам спускались к Бугу. У основания каменного забора, за которым начинался спуск к реке, не хватало нескольких кирпичей- Ребята постарше осторожно расширили дыру и подкопали землю в том же месте. Так появился ход на волю. Лети и взрослые помоложе в непроглядную темень, чаще в непогоду, выбирались из лагеря и уходили в Печеру за продуктами. Полицаи вскоре прознали про лаз и чтобы запугать нас или просто для развлечения устраивали засады и в упор расстреливали застигнутых врасплох узников. Как мы молились на плохую погоду. Тогда удавалось добыть продукты у жителей Печеры. Иногда они сами  перебрасывали  нам  еду через  забор,  бывало, даже  среди белого дня. Некоторые узники покрепче немножечко подрабатывали у сельских жителей, конечно тайком, конечно с риском… но что было делать? Ты бы видел, как ждала каждая семья своего кормильца! Кушать надо было каждый день, поэтому нас не могло ничто остановить. Даже когда эти нелюди устраивали засады, убивая и взрослых, и деточек, мы все равно шли искать покушать, иногда забредали в очень отдаленные села.

Сынок, есть сейчас такие деятели, которые упрекают нас, что мы не боролись, не убегали к партизанам. Наивные люди! Допустим, я убежал… Повезло… А дальше что? Кто знал, где партизаны? Кого об этом можно было спросить? И как спрашивать, когда еврея из лагеря узнать — раз плюнуть: голодный, затравленный блеск в глазах, истощенность, грязнота, полуистлевшая одежда, я уже молчу про акцент, черные волосы, еврейский нос. Да и как побежишь, если ты хорошо понимаешь: там, в лагере, останутся дорогие тебе люди — больные, голодные, беспомощные, которые завтра без тебя умрут, потому что только ты можешь спасти их сегодня — картошечкой, кусочком хлеба, луковичкой, и на завтра, на будущее оживить крохотную надежду на спасение.

Всякое бывало… иногда обратно не возвращались. То ли их подстрелили на дороге, то ли замерзли где-нибудь в сугробе, то ли забили до смерти полицаи… но тот, кто не возвращался, считался погибшим. Я и сам попал в лапы полицаев и только чудом спасся. Моя больная мама выплакала все глаза и .потеряла последнюю надежду на нашу встречу, но я через два месяца оказался в лагере снова… Но это совсем другая история…
Дядя Миша немного помолчал, натянуто улыбнулся и сказал:
— Спасибо тебе, сынок, что ты меня слушаешь…

Вид у него по-прежнему какой-то виноватый. Но чувства, переполняющие его, скопившиеся за долгие годы безмолвия памяти, уже вырвались наружу; они сотворили нехарактерное для Хаймовича красноречие. Куда девались его робость, замкнутость, отчужденность? И где тот старик-еврей, который русские слова в предложения складывает с натугой?

Наверное, поэтому старик торопится рассказать то, о чем никому никогда не говорил, зная, что это его последний шанс сбросить груз мучительных воспоминаний. Больше он не останавливается и не отвлекается.
…У меня был друг детства Изя Фуксман, красивый парень с курчавыми, черными волосами и голубыми глазами. В школе мы сидели за одной партой, и Изя никогда не давал меня в обиду, а пытались обижать меня часто, так как наша порода мелкая (Хаймовичы все коротышки), и я выглядел гораздо моложе своих лет. В лагере мы тоже были вместе. Если честно, то я очень переживал за друга: в свои неполных пятнадцать лет он выглядел намного старше, и немцы могли его или пристрелить или взять на работу вместе с мужчинами, откуда никто не возвращался.
Почти три года нам везло: мы были удачливее других в ночных рейдах за продуктами и не дали умереть своим родственникам. Несмотря на скотскую жизнь, на муки, на хроническое недоедание, постоянное чувство страха смерти, природа брала свое, К шестнадцати годам Изя стал красивым высоким парнем, и не его щеках иногда даже появлялся румянец, Летом было чуточку полегче с продуктами, что тоже сказалось на внешности моего друга,

Однажды я со страхом перехватил злобный, колючий взгляд полицая Сашки, самого беспощадного из фашистских прихвостней… Особенно ненавидел Сашка детей. Он даже забил насмерть двух мальчуганов, попавшихся при попытке добыть продукты за лагерным,-забором. Учинил расправу этот гаг прямо на глазах у обезумевших матерей. Его ненавидели все!
..Мало хорошего было в том, что такой садист положил глаз на Изю. Сашка приглядывался к нам и понимал, что мы достаем где-то продукты. Конечно, я не мог предположить, что задумал полиций, поэтому самым разумным было утроить осторожность и стараться не попадаться ему на глаза. Сашка никогда не выпускал намеченную жертву, но мы решили на время отказаться от вылазок. Выручали нас мейдэлех (девочки), с которыми мы познакомились, чуть ли не в первый поход за продуктами. Ночью я условленном месте они перебрасывали нам через забор еду, а ранним утром, чуть только светало, когда полицаи непробудно храпели в караулке, мы собирали продукты и прятали в бараках среди тряпья. Изя нравился одной из наших сверстниц, Оксане, да и сам он, насколько это было уместно в нашем положении, выгрел в сердце своем нежное чувство к этой красивой бесстрашной украинской девчонке.

Тот июльский день не предвещал беды. Он был одним из немногих редких дней, когда мы, дети, на мгновение забывали, где находимся; казалось, нет войны, нет лагеря, нет смертельной опасности, а есть солнце, жара, свежий воздух, зелень травы и деревьев, и вот-вот раздадутся звуки пионерского горна, созывающего нас, пионеров, к обеденному походному столу.
Мы с Изей, не помню почему, оказались у того места, где девчонки перебрасывали нам продукты. Здесь забор осел в землю, и при высоком росте без особого напряжения можно было увидеть, что делается на улице. Изя огляделся по сторонам: вокруг никого не было. Полицаи, разморенные июльским солнцем, находились в караулке, и только у ворот маячила фигура часового. Мой друг встал на цыпочки, поглядел на улицу и вдруг негромко радостно вскрикнул: „Оксанка!»

За забором послышались торопливые шаги, шуршание платьиц и нежный знакомый шепот Изиной подружки: „Хлопчыкы, хочэтэ вышень?   Мы з Галкою цилэ видэрцэ нарвалы!»

Изя, услышав голос любимой девушки, забыл об осторожности, подпрыгнул, ухватился пальцем за край забора, подтянулся на руках — и через мгновение уже лежал на заборе животом. Он сказал: „Мойшик, придержи меня за ноги», — и, перегнувшись, свесился к девчонкам. Я повис на его ногах, а он, подхватив из рук Оксаны небольшое ведерко, чмокнул ее в щеку и втащил ведерко на забор… Я чуть отступил, чтобы дать ему возможность спуститься, но Изя не успел спрыгнуть на землю…

Тишину разорвал громоподобный звук., и друг мой с пулей в затылке свалился к моим ногам. Падая на спину, он уронил ведерко, и вишни кровяными брызгами заалели на зеленой траве. Из-под черной кудрявой головы растекалась кровяная лужа, а потухшие голубые глаза, мгновением раньше излучивший последнюю искру жизни в безоблачную небесную голубизну, остекленели.
Страх парализовал меня буквально на какие-то секунды, потому что после взорвавшегося девичьего крика по ту сторону забора я рухнул без сознания, как подкошенный. Я не видел, как выскочили из караулки разбуженные выстрелом полицаи и идн***** вышли из бараков, не слышал, как Сашка, пнув меня сапогом, громко сказал: „П…ц жиденятам!» После чего этот ублюдок преспокойно отправился досыпать в караулку, что спасло и меня, и Оксану. Чуть погодя два старика-еврея, сносившие всех умерших ‘в специальный барак, подбирая наши тела, обнаружили, что я жив. С разрешения старшего полицая Кравчука {он был чуточку человечнее других) меня отнесли в барак к женщинам и отдали рвущей на себе от горя волосы моей маме. Я не слышал, как рыдали наши матери, проклиная Сашку, как успокаивали женщины Изину мать, когда вечером эти же два деда из похоронной команды бросили тело друга вместе с умершими в тот день стариком Рудманом и внучкой Шульманов в телегу и под присмотром одного полицая увезли в лес на лагерное кладбище… Еще несколько дней женщины прятали меня под грудой тряпья в своем бараке, чтобы я не попался на глаза Сашке, который не упустил бы момент и исправил свою „оплошность».

С того дня я почти не разговаривал с людьми, стал вялым и безразличным ко всему, но стоило мне услыхать выстрел, глаза мои округлялись до безумия, меня парализовал страх и единственным желанием становилось желание убежать, спрятаться, зарыться в землю…
Больше в село за продуктами я не ходил, вернее, мама, чувствуя своим материнским сердцем перемены во мне, запретила участвовать и печных вылазках.

С началом зимы сорок четвертого года нашей семье пришлось особенно туго. Свезли из кладбище мамину двоюродную сестру, тетю Розу, которая делилась с нами добытыми продуктами. Она умерла от простуды, оставив на мамино попечение троих маленьких детей. У мамы распухли йоги, и она еле двигалась, а я не мог забыть Изю и не в силах был совладать со своим страхом. Мы бы погибли, если бы люди в благодарность за мамину доброту (она могла утешить любого, что и делала с первого лагерного дня) не делились с нами последним. Находили нас посылки с воли от Оксаны и ее семьи. Немцы и полицаи что-то готовили. К этим местам приближался фронт, и они явно хотели, чтобы нашим некого было освобождать. Но за эти годы люди привыкли к смерти и не боялись ее, а ждали как избавление от мук. Попал я на рытье рва, который должен был стать нашей общей могилой. К тому времени мужчин, за исключением стариков, почти не осталось, и оккупанты использовали детский труд. Все, кто копал землю, знали, что нам предстоит лежать в этой могиле. И печеряне, предупреждая нас, советовали бежать. Но никто не побежал…

Тогда нас не расстреляли, что-то у них не сработало. Этой же ночью мама, узнав, что несколько парней решили все-таки уйти, спасаясь от предстоящей расправы, уговорила их взять меня с собой. Мы ушли в непроглядную темень. Февральский ветер пронизывал до костей и обжигал снегом лица; по глубоким сугробам идти было тяжело. Из-за плохой видимости мы сбились с пути и в трех километрах от лагеря наткнулись на подвыпивших полицаев. Они несколько раз выстрелили в нас. Кажется, не убили никого, но мы разбежались в разные стороны.

Оставшись один, от страха не зная куда деваться, я инстинктивно прибрел в Печеру, к хате Оксаны. Меня узнали, обогрели, накормили и спрятали. Окончательно в себя я пришел несколько дней спустя, а на улицу вышел только когда село заняли партизаны. Помню радостные, возбужденные глаза Оксаны, когда она влетела в дровяной сарайчик, где меня прятали, с криком: „Мышко, выходь, в сэли наши!» От радости ноги мои стали легкими-легкими. Я повалился на дрова и зарыдал. С таким трудом верилось, что дожил до освобождения! Когда чуть успокоился, мы с Оксаной и ее матерью пошли в лагерь. Не скрою, мне было страшно: я-то жив, свободен, а как мама, троюродные братья, сестра, повезло ли им?

У ворот лагеря мое сердце сильно забилось, слабость опять свела ноги, к горлу подступила тошнота. Меня усадили на скамейку под забором, на ту самую, где в погожие дни сиживали полицаи. Вездесущая Оксана пошла на разведку в бараки и вскоре возвратилась с радостной вестью, что мои все живы. Я нашел в себе силы встать и пойти к маме и родственникам. Шел по асфальтированной дорожке и с болью смотрел по сторонам: снег почти растаял, и кое-где пучками пробивалась из-под земли молоденькая травка; у места, где погиб мой друг Изя, слезы брызнули из моих глаз. Оксана тоже не выдержала, и мы, обнявшись, поплакали с ней, потом, чуть успокоившись, пошли к помещению, где в прошлом жили немцы и полицаи. Это была та единственная часть здания, которая отапливалась, и сюда поместили на время больных узников, тех, кто не мог самостоятельно передвигаться. Часть из трехсот оставшихся в живых поселилась в печерских семьях до восстановления сил, часть на партизанских лошадях была вывезена в город, где иди заселили уцелевшие дома, часть разбрелась по близлежащим селам в поисках ранее сбежавших родственников…

Что сказать о моей встрече с мамой? Это были счастливые минуты. Впервые за три года мы плакали от радости… Мама как-то сразу ожила. Мы перевезли ее домой к Оксане, и она быстро начала поправляться. С Оксаной мы еще больше подружились. Нас связывали воспоминания об Изе. Она стала красивой девушкой. Часто, глядя на ее высокую стройную фигуру, я с горечью думал о том, что они с Изей были бы замечательной парой. До войны двоюродный брат матери Оксаны руководил сельским комсомолом, а при немцах воевал в партизанах. Звали его Виктор Романюк. В бою неподалеку от Печеры он был ранен в руку, и его оставили подлечиться у родственников. Мы с ним подружились. Виктор был старше нас лет на шесть, но мы не ощущали разницы в возрасте. Он по вечерам интересно рассказывал о партизанской жизни. Часто мы втроем уходили в лес, дышали весенним воздухом, собирали подснежники, и я чувствовал, как с каждой такой прогулкой восстанавливались мои силы…

Однажды Виктор предложил пострелять из винтовки — своего первого партизанского оружия. Я поначалу наотрез отказался, а Оксана согласилась. Когда она нажимала на спусковой крючок, я затыкал уши. Потом привык и тоже захотел пострелять. У меня сразу получилось неплохо, а после двухнедельных упражнений я довольно метко мог попасть в цель…

В одну из ночей Виктора срочно вызвали в сельсовет, а чуть погодя печерян разбудили выстрелы…

Утром Оксана рассказала,  что в  ночной перестрелке убит бывший полицай Кравчук, а его спутник, тоже полицай, заперт в сарае, у сельсовета. В полдень пришел Виктор и с порога крикнул: „Мишка, Оксана, собирайтесь, поедем в Тульчин, повезем этого гада!»

Мама мне разрешила. Она собрала торбу с продуктами и наказала передать детям покойной тети Розы, уже устроившимся в городе у родной сестры их отца, который воевал на фронте. Я собирался с большим волнением, хотел попасть в Тульчин еще когда узнал, что наш дом уцелел. Виктор дал мне винтовку с патронами, и я вспыхнул от радости и гордости. День был   солнечный, светлый. Мы собирались недолго, так как Виктор хотел успеть в город до наступления темноты. Он весь как-то преобразился. Чувствовалось, что ему не по нутру была сытая спокойная жизнь, и хотя конвоирование пленного полицая не такое уж и громкое дело, но оно напомнило ему, что он солдат; к тому же, Виктор хотел показать руку городским врачам и очень надеялся получить разрешение на службу в армии. Мы отказались от обеда, и мать Оксаны в узелок собрала нам на дорогу поесть. Я хотел, чтобы мы пошли с ним к сельсовету (заманчиво было пройтись с винтовкой перед печерскими пацанами), но Виктор предложил ждать его на краю села, у старого дуба.

Примерно через час вдалеке на дороге показался человек, за которым шла запряженная в телегу лошадь. Когда до него оставалось несколько метров, мы с Оксаной одновременно вскрикнули от удивления: это был полицай Сашка! Его небритая, помятая рожа затравленно эыркнула бегающими глазками. Увидев подростков, он успокоился и, глядя вперед, прошел мимо нас. Мы с Оксаной забрались на телегу и принялись наперебой рассказывать Виктору о злодеяниях этого изверга. Глаза нашего старшего товарища наполнялись гневом, он, слушая нас, не брезговал крутым словцом, а когда мы сквозь слезы рассказали об Изе, Виктор побледнел, выпустил вожжи из рук и, сжав кулаки, негромко, но твердо сказал: „Сейчас мы тебя шлепнем, гад…»

Он резко соскочил с телеги, осадил лошадь, бросился к Сашке, сильным ударом сбил его на землю и ловко ремнем стянул ему ноги. Сашка молчал и не сопротивлялся: вероятно подумал, что его хотят повезти на телеге и потому связали. Виктор оставил полицая на дороге и подошел к нам.

—  Сейчас мы его пристрелим… за вашего друга… — сказал он и после непродолжительного раздумья добавил, — стрелять будешь ты, Мишка!

Мне стало страшно. Я беспомощно посмотрел на Оксану. Ее глаза горели. Видя, что мне трудно согласиться, она ласково сказала:
—  Мышко, я б його и сама застрилыла за Изечку, алэ цэ твоя справа… за всих вашых… Нэ бийся, хлопчыку!..

Я вдруг вспомнил, как после смерти друга не раз хотел расплатиться с его убийцей. Во мне закипала злость, я вспоминал о Сашкиных злодействах, которому, по его словам, часто ночами снился наш убитый друг. В сельской церкви кто-то из печерян посоветовал полицаю раздать хлеб еврейским детям, чтобы избавиться от ночных видений. Я вспомнил, как этот изверг бросал на землю хлебные крошки детишкам и, пока они их собирали, хлестал плеткой по головам малышей. Дети плакали, кричали и все-таки собирали эти драгоценные крошки. Когда вспомнил об этом, то понял, что убью его.

Пока я раздумывал, Виктор терпеливо ждал и, когда я кивнул головой и тихо прошептал: „Согласен…» — он улыбнулся, шлепнул меня по плечу, сказал: „ Молодец, солдат!» — взяв в телеге веревку, он попросил идти за ним. Мы втроем подошли к Сашке. Виктор сказал:
—  Молись, гад… от имени еврейского народа тебя кончит вот этот парнишка, над которым ты вдоволь наизмывался. Вспоминай, тварюка, всех, кого замучил и застрелил…

Лесную тишину пронзил дикий вопль:
—  Что удумали, гады! Сопляки! Не имеете права!!!
Он посмотрел на меня с ужасом и вдруг узнал; его лицо искривилось злобной гримасой и, на мгновение позабыв о своей шкуре, он заорал:
—  Жиденок паршивый, почему я не пришиб тебя вместе с дружком?!
Виктор сильным ударом сапога заставил его на время умолкнуть. Когда он пришел в себя, мы уже привязали его лицом к толстому дубу. Он, убедившись, что с ним не намерены шутить, заскулил, выпрашивая пощаду. Я мысленно поблагодарил Виктора, что не вижу гнусной Сашкиной рожи. Мы отошли на положенное расстояние. Виктор показал, куда целиться и громко произнес:
—  Ты, падаль, получаешь пулю в затылок от дружка убитого тобой еврейского хлопчика… —  и еле слышно, для нас с Оксаной, добавил:
—   Мне так легче будет оправдаться в городе… скажу, что при попытке к бегству.
Я целился недолго и сразу выстрелил. Положив винтовку на землю, отошел в заросли кустарника. Короткая автоматная очередь поначалу привела меня в недоумение, но потом я понял: Виктор стрелял в мертвого Сашку, чтобы спрятать мою пулю, чтобы не было сомнений, что тот убит автоматной очередью при попытке к бегству.
Когда я наконец выбрался из кустов, Сашка лежал в телеге накрытый мешковиной. Виктор сказал нам: „Идите в село!» — а сам взял у меня торбу с продуктами, расспросил, как найти моих родственников и повез труп полицая в город. Мы всю дорогу молчали, и только у дома Оксана произнесла: „Он просил никому не рассказывать…» Я пообещал,.. Столько лет прошло и никому не говорил, только маме, да и то перед ее смертью…Дядя Миша на некоторое время умолк, но спохватившись, что он не один, развел руками и сказал:
—   Вот так, сынок… Рассказал тебе… поступай, как знаешь… Красноречие оставило Хаймовича. Он молча вывел меня из дома
и только у самой калитки вдруг вспомнил:
—   А Виктор погиб в Германии… И Оксаны уже несколько лет нет в живых. Судьба забросила ее в Вологодскую область, на родину мужа. Там она и умерла.

Старик еще раз попрощался, поблагодарил меня и пошел в дом.

В душе моей было скорбно и светло от прикосновения к этой святой тайне. Я посмотрел вслед уходящему Мишкале, мысленно желая ему долгих лет жизни. Я благодарил его за доверие, за тот вспыхнувший творческий огонь, который уже жег меня привычной желанной болью.
Живи долго, старик, своими муками ты заслужил это право. Я обязательно расскажу о тебе людям. Может быть, они станут лучше…

За вознесение душ прадедушки Лейба Скляра и прабабушки Дворы Скляр, расстрелянных фашистами в Полтаве  в 1941 году. 

 

Оставить Комментарий